В “Пнине”, делает вывод Уилсон, Набоков изображает самого себя, и вызвано это отчасти садомазохизмом. Так ему проще “унижать… бедного русского преподавателя, который трепещет перед талантом и высокомерием Набокова”, то есть повествователя, ВН. Писатель “в известной степени идеализирует Пнина, – продолжает Уилсон. – Садисты вообще в душе очень сентиментальны”112. И тут Уилсон жестоко заблуждается: ВН появляется в романе вовсе не для того, чтобы унизить Пнина, а чтобы показать чистоту и утонченность его души. Читатель прекрасно видит разницу между Пниным и ВН (сам ВН, как правило, ее не замечает). Вот для чего нужен такой рассказчик113.

В случае с сентиментальностью Уилсон почти угадал. Действительно, образ персонажа, которого можно назвать главным мерилом нравственности в романе, оказывается незавершенным. Это Мира, девушка, погибшая в Бухенвальде, та самая, в которую Пнин был влюблен давным-давно: он грезит о ней, когда у него внезапно прихватывает сердце, причем образ былой возлюбленной передан теми словами, которые читателю знакомы по другим набоковским описаниям прелестных юных дев (“тепло шелковой красной, как роза, изнанки ее каракулевой муфты”, “нежность кистей и щиколок”)114. Здесь Набоков едва ли не в первый и единственный раз открыто пишет о Холокосте и называет конкретный лагерь смерти. Обычно действие его произведений происходит в вымышленных местах, словно упомянуть об ужасах века для него значило признать, что они и правда были. Лучше писать о них завуалированно, в откровенно нереальных контекстах, не касаясь всей этой мерзости115.

Такой подход вполне понятен. Опасность в том, что такие персонажи, как Круг в “Под знаком незаконнорожденных”, Кинбот в “Бледном пламени” и даже Гумберт Гумберт порой рядятся в тогу страдания, о котором нельзя говорить, и оправдывают себя ужасами своего времени. Даже благородный Пнин поддается этому соблазну (ведь Набоков не все нам рассказал о его романе с Мирой). Она – ангел неземной, вот и все: Пнин вспоминает ее “нежное сердце”, ее “грациозную, хрупкую” женственность, но, как и в случае с пасынком Пнина Виктором, развитие сюжета в планы автора не входило. После воспоминаний о милом прошлом Пнин представляет себе, как Мира “умирала множеством смертей”: “ей прививали какую-то пакость, столбнячную сыворотку, и травили синильной кислотой под фальшивым душем, и сжигали заживо в яме, на политых бензином буковых дровах”116. Набоков словно торопится столкнуть ее со сцены и превращает Миру в идеал, в героиню наподобие Анны Франк117. Набоков не развивает образ Миры, не раскрывает ее характер в сложных ситуациях, хоть отдаленно похожих на реальную жизнь со всеми ее ловушками: он сакрализирует героиню, переселяет в горний мир.

Глава 15

Некоторые исследователи жизни и творчества Набокова полагают, что Уилсон критиковал “Пнина” и другие работы писателя из зависти, в которой, возможно, не признавался самому себе. Эмигрант, выскочка, толком не знавший языка, приехал и снял сливки, и тогда тот, кому непременно хотелось быть первым – Уилсон, не Набоков, – обернулся против бывшего протеже, взлетевшего слишком высоко1. Пожалуй, без зависти тут действительно не обошлось. Однако критические суждения Уилсона вполне профессиональны: все-таки он относился к своему делу очень щепетильно. Возможно, в чем-то он был слеп, или рассуждал по-обывательски, или же к концу жизни настолько ослабел от болезней, что не способен был оценивать здраво, но все-таки тут дело не в одной зависти. Что-то в романе Набокова его не убедило. Уилсон и прежде высказывал другу возражения. Даже в книгах, которые ему понравились, как “Николай Гоголь”2, находились моменты, вызывавшие у него досаду, и в единственном романе, который привел Уилсона в восторг, “Подлинной жизни Себастьяна Найта”, тоже, по его мнению, имелись серьезные недостатки.

Независимость суждений и неподкупность Уилсон возвел в культ. Иногда это его подводило: к примеру, он не заметил восторженного описания их дружбы в романе “Под знаком незаконнорожденных”. Уилсон читал все, что присылал ему Набоков, но не как профессиональный критик. Он не делал заметок (скорее всего, ему это и в голову не приходило) по поводу значимых моментов произведений3. В 1953 году он писал Набокову:

Получится ли у тебя издать книгу до следующей осени? Очень на это рассчитываю, ибо тогда у меня будет предлог написать о тебе длинную статью в “Нью-Йоркер” и включить ее в сборник, который должен выйти в 1954 году4.

Уилсон на самом деле хотел прочесть роман Набокова, прощупывал почву для профессиональной оценки. “Ты будешь моей следующей – после Тургенева – русской темой”, – добавляет он5.

Главное различие между ними, которое не сгладилось с годами, было политическим. Близко знавшие Набокова ученые признавали, что он куда лучше разбирался в истории, так как не только был свидетелем определенных исторических событий, но и много размышлял о них. В “Даре”, по мнению Семена Карлинского, вдумчивого и знающего набоковеда, тоже эмигранта, писатель “отыскал корни тоталитаризма в якобы либертарианских, на деле же фанатических и догматичных взглядах”6 русских реформаторов – предшественников большевиков. Уилсон, к сожалению, “Дар” так и не прочел, поскольку недостаточно хорошо знал русский язык, а на английском роман вышел только в 1963 году. Поэтому так бездумно, но от этого не менее обидно и выговаривал Набокову после публикации “Под знаком незаконнорожденных”: “политика, социальные преобразования – это не твои темы”, поскольку “ты никогда не брал на себя труд понять их”7.

Прочитай Уилсон “Дар”, он бы, скорее всего, поверил, что все эти сторонники реформ породили дьявольски изобретательных убийц-большевиков и что произведения на злобу дня, даже самые талантливые, таят в себе опасность. А может, все равно решил бы, что Набоков ничего в этом не смыслит. Николай Чернышевский, чья биография описана в “Даре”, не самый талантливый из русских писателей, был сторонником прагматизма и материализма и считал, что литература должна заниматься насущными вопросами, а Пушкин слишком много внимания уделяет эстетике и прочим пустякам8. Однако Чернышевский, в общей сложности проведший в тюрьме и ссылке двадцать лет, был, как и герой Набокова Федор и сам Набоков, сторонником идеализма, несмотря на весь свой вульгарный материализм. (Не существует ничего, кроме объективной реальности, но будущее все-таки за идеей: именно носитель идеи способен изменить мир.) Уилсон не настолько идеалист. В ситуации социального конфликта его волновали совсем другие вопросы: “Кто от этого пострадает? Кто обладает реальной властью? Кому сломают жизнь?” Прочитай он “Дар”, он, быть может, согласился бы с Набоковым, который считал, что этот роман – лучшее из всего, что он написал по-русски. Хотя не исключено, что Уилсон бы роман не принял. Юного Федора, героя произведения, восхищает процесс творчества, завораживает красота собственного ума. Он в восторге от собственных фантазий – именно они составляют суть его жизни в унылом Берлине 1930-х годов:

Когда я по утрам приходил в этот лесной мир, образ которого я собственными средствами как бы приподнял над уровнем тех нехитрых воскресных впечатлений (бумажная дрянь, толпа пикникующих), из которых состояло для берлинцев понятие “Груневальд”; когда в эти жаркие, летние будни я направлялся в его южную сторону, в глушь, в дикие, тайные места, я испытывал не меньшее наслаждение, чем если бы в этих трех верстах от моей Агамемнонштрассе находился первобытный рай9.

Федор Константинович взобрался, кондуктор, замешкав на империале, сверху бахнул ладонью по железу борта, тем давая знать шоферу, что можно трогаться дальше. По этому борту, по рекламе зубной пасты на нем, зашуршали концы мягких ветвей кленов, – и было бы приятно смотреть с высоты на скользящую, перспективой облагороженную улицу, если бы не всегдашняя холодненькая мысль: вот он, особенный, редкий, еще не писанный и не названный вариант человека, занимается Бог знает чем, мчится с урока на урок, тратит юность на скучное и пустое дело10.